Ритуал и спонтанность в психоаналитическом процессе
Перевод А.Ю. Марина
Материал был представлен в июне 1995 года на ежегодной встрече общества изучения работ Раппапорта – Кляйн
Психоаналитические ритуалы
Психоаналитические процессы насыщены определённой рутиной – той рутиной, что, обладая неким символическим, провоцирующим и трансформирующим потенциалом, создаёт ауру ритуала. Кэтрин Белл в своем труде «Ритуал» (1992) пишет: «Ритуализация – это способ действия, который специфическим образом устанавливает особый контраст, выделяя себя как наиболее важный или мощный. Такое обособляющее разделение может быть подчёркнуто несколькими культурально выделенными способами, наделяющими акт ритуализации статусом доминирования» (стр. 90). Это чётко зафиксированное место, зафиксированное время и зафиксированная оплата. Каждая встреча длится 45 или 50 минут. Обычно условия встречи каждый раз одни и те же – с использованием кушетки или же без неё. Сама кушетка, в случае её использования, придаёт ситуации некую особенность, необычность и даже мистичность – особенно в сочетании с голосом невидимого аналитика.
В добавление к этим внешним факторам (Gill, 1954, 1984), весь процесс также характеризуется своего рода ассиметрией. Пациенту предлагается «свободно ассоциировать» и тем самым выявить структуру своей эмоциональной жизни. Аналитик же остаётся анонимным, таинственно укрытым – и эта странность не соответствует нормам обычного социального поведения. И хотя аналитики по-разному концептуализируют роль собственных личностных реакций в этом процессе, всё же некоторые, если не все, не разделяют позицию, занятую Ференци в конце жизни, когда он полностью разрушил эту ассиметрию. Если в нашей культуре ещё и сохраняется место для такого рода процесса, то довольно трудно представить себе, что это может означать в контексте профессионального сервиса – когда одна сторона платит другой за конфиденциальную психологическую помощь. На самом деле позиция Ференци касательно возможности некоей взаимности при анализе весьма сомнительна. Одна из его проблем проистекала из того, что одному из пациентов не удавалось говорить всё, что приходило ему в голову, поскольку это наносило ущерб конфиденциальности отношений с прочими пациентами, коль скоро эта тема приходила на ум аналитику. (Дневник Ференци, стр. 34)
Рамки анализа, конечно, обеспечивают общие границы этих отношений, оговаривая самым различным образом защиту и аналитика, и пациента. Ими устанавливается особое «потенциальное пространство», где и происходит «действо» психоанализа (Winnicott, 1971; Modell, 1990). Как заметил Моделл, «Несмотря на спонтанность и непредсказуемость аффективных взаимоотношений между аналитиком и анализандом, существуют определённые аффективные константы, которые нельзя рассматривать как часть техники и составляющие рамки правил действа» (стр.30). Мы обычно полагаем эти константы в сочетании с фиксированными аспектами сеттинга составляющими условий безопасности, которые в зависимости от точки зрения, обеспечивают контекст реальной аналитической работы (как и рабочего альянса) или же являются средством терапевтического воздействия (как и содержание окружения). С этой точки зрения отклонение от психоаналитического ритуала может представлять угрозу для атмосферы безопасности, создаваемой ради благоприятных условий, способствующих возможному развитию.
Создают ли рамки убежище?
Однако существует и серьёзное возражение тому мнению, что аналитические рамки создают безопасное окружение. Прежде всего, из-за того, что условия сеттинга, которые могут быть стандартизированы, весьма ограничены. Психоаналитические ритуалы позволяют значительно разнообразить большую часть помещения. Таким образом, если ритуал очень жёстко связан с аналитиком, то он и сам переживается пациентом как выбор аналитика, что повлечёт подозрения насчёт его мотивации. Это, разумеется, не будет озвучено, хотя и окажет своё воздействия на рамки, в которых осуществляются отношения, не определяя их, тем не менее, решающим образом. Что, например, скажет аналитик между 9:00 и 9:50 утра – как только он откроет дверь и промолвит: «Войдите» и заканчивая словами «Время закончилось» - это гораздо менее представимо, нежели фразы, обозначающие непосредственно начало и конец встречи. Но дело в том, что даже начало часа и его завершение оставляют для аналитика достаточно свободы для выражения личного отношения и настроения. Улыбается ли аналитик или хмурится или же ни то, ни другое? Говорит ли он «Привет, Боб! Давай, двинулись!»? Или же он ничего не говорит, ограничиваясь кивком головы? И в конце концов – произносит ли аналитик «Время вышло» или же «на этом мы должны остановиться» или же «Я знаю, на этом моменте трудно остановиться, но на сегодня времени у нас больше нет!»
Особый интерес представляет собой окончание сессии. И при этом много значит последний момент. Кому-то нравится засиживаться почти до следующей сессии, а кому-то такой вариант неприятен. Иногда кажется лучшим для сессии закончить её на «кислой» ноте: депрессии, гневе или чём-то подобном. Но важно признавать, что здесь существует элементы выбора, неуверенности и ответственности, увязанные со вкладом аналитика в это окончание. Насколько мы можем почувствовать, то, как мы завершили сессию в какой-то мере соответствует стандартному обычаю, за который мы не можем нести ответственности – некоему «установленному порядку» - и завершение сессии представляет собой объединяющую конструкцию, состоящую частью из нашего выбора и частью из объективных, данных границ.
Предположим, пациент, за минуту до того, как уйти, говорит: «Я чувствую себя так, как будто я делаю круг и ничего не получаю. Честно говоря, я не думаю, что сильно изменился с тех пор, как начал с Вами встречаться». И предположим, что после этого он (или она) замолкает. Остаётся полминуты или меньше того. Как аналитик, я могу подождать 20 секунд или около того в тяжёлом молчании, а потом просто сказать «Время вышло». На такой ноте мы можем и закончить. Я могу сказать себе, что, в конце концов, это является признаком того, что пациент решил завершить анализ. Это не я прихожу к завершению, а сам пациент и уходящее время. И поскольку такого рода завершение создано самим пациентом и лимитом времени, то будет «правильно» - и для пациента, и для меня – оставить всё как есть и разобрать этот вопрос во время следующей встречи. Разумеется, пациент является главным архитектором такого завершения сессии. Однако остановиться на этом означало бы отрицать, что, храня молчание в последние секунды, я выбрал такой образ действий, который является соучастием в подобном зодчестве. Прежде всего, я, по всей вероятности, никак не могу узнать – как будет протекать следующая встреча. Но даже если бы я знал – что я мог бы сказать в течение тех нескольких секунд после слов пациента? Иле же всё-таки следовало выждать эти 20 секунд? Можно обозначить три возможных варианта окончания – с различным аффективным наполнением. И кроме того, существуют альтернативные ответы на заявление пациента. Таким образом, число возможных завершений бесконечно. (Примечание 2: Разумеется, это пример – гипотетический, и выбор способа действий произволен. Однако даже в реальном случае появиться бесконечное количество возможностей – пусть и ограниченных определёнными рамками. Бесконечность не означает неограниченность. Между цифрой 7 и цифрой 8 можно обнаружить любое число, но оно обязательно будет включено именно в этот промежуток). Конфронтируя выражение пациента, я бы мог сказать: «Я думаю, это имеет какое-то значение – то, что Вы сказали это прямо перед окончанием сессии. Полагаю, что таким образом Вы выразили свою злость по поводу необходимости уходить». Или, возможно, так: «В самом деле? А я думаю, что это была хорошая сессия и что нам многое удалось. Разве этими словами вы не вывалили на меня столь многое о себе – из того, о чём мы так часто говорили?». Что бы я ни сказал, я должен иметь возможность сразу после этого остановить сессию сразу же после своего комментария – или же дать пациенту несколько секунд, чтобы подготовить ответ. Последнее может быть весьма рискованным, поскольку ситуация может «перелиться через край» и я буду вынужден отвечать ещё раз, а потом резко обрывать сессию. И поэтому, возможно, я скажу: «К несчастью, дело выглядит так, как будто я хочу оставить за собой последнее слово, поскольку мы вынуждены остановиться». Дело в том, что любая из этих возможностей – долгая пауза молчания и различные сделанные мной комментарии – приводят к различному окончанию и тем самым конструируют различную реальность. И более того, в этот момент появляется колебание возможного выбора между действиями – и нет никакой возможности узнать – что же надо сделать, чтобы всё было «правильно». На самом же деле и не может существовать никакого решения, «правильного» для пациента или для отношений в анализе. Этому моменту свойственна некоторая неопределённость. Во-первых, я не знаю, что именно имел в виду пациент(ка), произнеся эти слова. Во-вторых, я не знаю, как именно будет воспринято моё молчание. И, в-третьих, какую бы линию поведения я ни выбрал, я не знаю, что именно тем самым я упустил и что бы произошло, если бы я поступил по-другому. Безопасность, устанавливаемая условиями аналитического сеттинга, не избавляет ни пациента, ни аналитика от неопределённости и тревоги.
К несчастью, «достаточно хорошее окончание» представляет собой вызов завершению, процессу сепарации, определяющему выход из анализа вообще. И хотя границы ситуации ассоциируются с окончанием сессий и с окончанием всего анализа, каждый момент аналитической сессии структурируется аналитическим ритуалом, оставляя участнику процесса некоторую свободу в этих рамках. И, в таком случае, любая ситуация может «рикошетировать», разыгрывая диалектическое взаимодействие между ритуалом и спонтанностью, между тем, что дано и тем, что создаётся, между тем, что задано ролью и тем, что личностно, между принуждением и свободой. (Hoffman, 1994).
Фактически, обобщая, можно сказать, что невроз и является страданием от переживания двух этих полярностей, ощущением выбора между удушающим подчинением внутренним и внешним ограничениям с одной стороны и утратой контроля над «прорывающимся адом» - с другой. Мы надеемся, что с помощью анализа мы сумеем заменить это дихотомическое мышление диалектическим, интегративным чувством взаимозависимости этих явных противоположностей. В этом свете мы и можем подтвердить афоризм Фрейда в несколько уточнённой форме: «Где было Ид (вместе с СуперЭго, будучи отщеплённым одно от другого), там будет Эго (посредничающее в этих диалектических противоположностях). ( Freud, 1933, 22:80).
Прежде чем перейти к клиническим иллюстрациям, я бы хотел обсудить иную точку зрения на рамки – как на род убежища. Поведение аналитика не только невозможно полностью стандартизировать, но в его рамках просто нет места обычной доброжелательности. Ракер (1968) указывал, что пациенту нет нужды знать реальную личность аналитика, чтобы начать рассуждать в соответствии с комплиментарным контрпереносом. Он пишет: «…аналитик сообщает определённые ассоциации личного характера, даже если кажется, что он их не делает. Эти сообщения, можно сказать, начинаются с таблички на входной двери, которая гласит: «Психоаналитик» или «Доктор». Какой мотив (в терминах бессознательного) определяет желание аналитика лечить, кроме как тот, что сам аналитик и сделал пациента больным? Таким образом, пациент, просто будучи пациентом, уже становится кредитором, обвинителем, «СуперЭго» аналитика, а аналитик – его должником». (Г.Ракер «Значение и использование контрпереноса» Московский психотерапевтический журнал, 1998, 2 стр.115). Но разве стремление к излечению, которое, в конце концов, является вполне доброкачественной мотивацией – это единственное, что составляет доверительное отношение к аналитику и что позволяет предположить исключительность его роли? Мне кажется, что существуют и другие причины, угрожающие чувству безопасности пациента. Разве не является аналитик тем человеком, что уже выказал определённую потребность в обществе, которое бы его понимало, в любви и в идеализированном объекте. Разве он не изучал культуру (особо уделяя внимание белым горожанам среднего и высшего класса) и разве у него не возникали мысли о том, что он «имеет преимущество переде этим вечно голодным, постоянно страждущим множеством людей». Разве аналитик - это не тот, кто обнаружил способ удовлетворить нарциссизм пациента, не подвергая его (или её) серьёзному риску? И вместе с тем – это тот, кто жаждет и боится глубокой внутренней привязанности, обнаружив способ сохранить её на значительном расстоянии и под тщательным контролем. А также – это тот, кто наслаждается ощущением собственной власти над людьми (а если дела идут хорошо – то над многими людьми), стремящимися стать его любимчиками. И, наконец, может ли быть что-то лучшее, чем сохранить всё это втайне под обличьем «достаточно хорошего родителя», обеспечив собственную безопасность против всех возможных протестов, объясняя их «невротическим контрпереносом»?
Эти, и другие подобные им мотивы, заполняют собой тёмную обратную сторону того, что заключено в рамки психоанализа. Это то, что мы, в общем, отрицаем. Удивительно, но мы, скорее, готовы сравнить себя с идеальным родителем – пусть не совершенным, но всё же «достаточно хорошим». И готовы ли мы обнаружить влияние патологических аспектов прошлого пациента на всё аналитическое пространство в целом - включая так называемый «плохой объект»? (cм. Slavin and Kriegman, 1992).
Ритуалы, составляющие эти рамки, несомненно, являются важнейшими составляющими процесса – и отклонение от них позволяет заподозрить, что они служат только самим себе. И я задаюсь вопросом о чёткости дихотомии: соблюдение рамок создаёт безопасность, отклонение от них ведёт к опасности. Но даже если рамки максимально удобны и выгодны, они всё равно не могут создать совершенного убежища, поскольку, как я уже говорил, они не могут избавить от участия в процессе аналитика как со-творца реальности по ходу процесса, что и ведёт к появлению неоднозначных качеств процесса.
Психоаналитические ритуалы успешно обеспечивают амбивалентное обоснование для нового опыта и способствуют развитию невротического повторения. Признание этой реальности чревато как минимум двумя клиническими включениями: Во-первых, это сознательное и бессознательное сопротивление аналитической рутине – вплоть до яростного отрицания, к которому следует отнестись со всей серьёзностью. Под этим я имею в виду нечто большее, чем просто войти в мир пациента или посмотреть на ситуацию его глазами. Это отношение может быть мягко расширено до того, что мы считаем мировоззрением человека, сформированным нехваткой или нерешёнными детскими конфликтами. При этом мы рассчитываем, что пациент сумеет увидеть все эти вещи уже с другой, более продвинутой точки зрения. На самом деле я имею в виду, что мы сумеем разобраться – что же именно в самих рамках вызывает протест с точки зрения зрелого, «здорового» взрослого – с тем, чтобы мы смогли двигаться дальше в направлении разбора этой патологии. Само такое требование может явиться предлогом подвергнуть его психоаналитическому расследованию – и возможно, даже исполнить его. Второе клиническое включение состоит в признании болезнетворных аспектов этих рамок – в добавление к признанию роли негативного переноса (Guidi, 1993) и обоснованию сопротивления. Такое признание обеспечивает теоретическое обоснование для оценки возможного потенциала значения отклонения от обычных процедур. Готовность отойти (в некоторых пределах) от заведённого порядка может исказить обычные значения, разгадываемые при установлении негибких рамок проведения сессии. Аналитик не в состоянии со всей определённостью угадать – какой курс следует предпочесть, чтобы сбалансировать между спонтанностью, личной ответственностью и приверженностью психоаналитическим ритуалам в любой данный момент – и не нарушает ли этот баланс то, что находится под контролем аналитика. Основа доверия пациента зачастую зиждется на свидетельствах того спора, который ведёт аналитик вокруг той или иной темы, а также его(её) открытость и способность критически взглянуть на путь и метод, выбранные самим аналитиком. Это более или менее подтверждается реакциями пациента, а также прямыми и непрямыми коммуникациями.
Взяв за основу эти представления. Давайте попробуем поближе рассмотреть клинический опыт.
Встреча с фобией в рамках аналитического сеттинга: сказочные возможности
Пациент по имени Кен впервые появился в моём офисе на 22 этаже (я не практикую в этом офисе постоянно). В течение трёх лет мы встречались три раза в неделю в моём университетском офисе, который был расположен на восьмом этаже (также не являющемся постоянным местом моей дислокации). Этот пациент был напуган высотой. Темы высоты является ядром сложного комплекса симптомов, плёнкой, скрывающей депрессию, тревогу, обсессивные признаки и фобию. Кен до этого несколько раз испытал приступы панической атаки – в разных ситуациях, включая не замечавшийся ранее страх высоты. Один раз он приехал в другой город на презентацию по предмету, весьма интересовавшему его. В последний момент, к своему смущению и разочарованию, он должен был уклониться от этого события, поскольку для того, чтобы попасть в помещение, где должна была происходить встреча, ему следовало пройти по коридору атриума (многосветного пространства), расположенного на большой высоте. Однако его реакции бывали весьма разнообразны и порой ему удавалось очень хорошо справиться с опасными ситуациями. В общем, это очень компетентный, находчивый человек, профессионально (как психотерапевт) следивший за своим ментальным здоровьем. (Примечание 3: в первой редакции этой статьи эта информация была опущена. После того, как статья была прочитана пациентом, он сказал, что чувствует неудобство из-за того, что слишком многое выпущено и атмосфера процесса передана не полностью). Кен также является заботливым мужем и отцом трёх маленьких детей.
В университетском офисе Кен, в общем, чувствовал себя вполне комфортабельно. Он редко испытывал тревогу о время сессии. Порой эта тревога появлялась после сессии, уже во время ожидания лифта, дверцы которого были расположены у окна. Часто он предпочитал спуститься по лестнице, а не ждать. Он рассказывал мне о своей фантазии – как он возвращается в офис и просит какой-нибудь помощи. Он полагал, что я позабочусь о нём или что я вместе с ним подожду лифта. Однако он никогда не поддавался этому импульсу. В общем-то, он всегда довольно уважительно относился к конвенциональным ограничениям аналитической ситуации и ему удавалось их использовать в контексте выражения и пояснения проблем, беспокоивших его. Во многом он являлся, практически, идеальным анализандом, сообщавшим о многих своих снах, переживавшим проявления переноса и увязывавшим их с событиями личной истории.
Изменения в моём графике и режиме Кена заставили перенести сначала одну, а затем и две сессии в неделю в мой офис в центре города. Это предложение было поднято мною, поскольку я догадывался о том, что скоро университетский офис будет закрыт на каникулы, а мне надо будет продолжать свою практику. Кен фактически отклонил такое предложение, но позднее сам предложил этот вариант, поскольку не захотел упускать возможность разобраться в контексте анализа со своим страхом высоты. Мы, тем не менее, обсудили тот факт, что как только такая возможность появилась, Кен ощутил некоторое внутреннее давление, совпадавшее с тем, чего я от него добивался. И я действительно, рассчитывал на интенсивное развитие. Комбинация этих двух месторасположений могла дать возможность прямо конфронтировать с фобией, что, как предлагал Фрейд (1919), было необходимым при таких симптомах, но при этом давало то преимущество, что сама конфронтация оказывалась вплетена в аналитическую рутину. Позднее предстояло сделать выбор между более «безопасным» и более «опасным» сеттингом.
Итак, подошла к концу первая сессия на 22 этаже. Кену удалось провести этот час без интенсивных приступов тревоги или вертиго. Он был немного встревожен в самом начале сессии – хотя и не в такой степени, в какой это предполагалось, особенно если учесть, что шторы были, по его настоянию, задёрнуты. Он сказал: «Я боялся, что меня потащит к окну и я буду как робот или автомат, который не контролирует сам себя. И что Вы тогда сделаете? Остановите ли Вы меня? Конечно, я чувствовал, что вы так и сделаете». Я заметил, что, возможно, у него появилось желание пережить физически это удержание его от свершения чего-то аутодеструктивного. Он сказал, что это будет демонстрацией воли и силы ради его же блага. Далее он рассказал о сновидении: «Это грузовик, под завязку груженый лесом. Каким-то образом я оказываюсь внизу у этих досок. Они начинают соскальзывать с грузовика прямо на меня и я понимаю, что меня может раздавить. Но я отскакиваю и не паникую. И я не помню, был ли там кто-либо ещё, помогавший мне. Я думаю, что я всё сделал сам». Он спонтанно думает о сваливающихся с грузовика досках как о метафоре анализа. Потом он перешёл к ассоциациям со своим отцом. Он отзывался о нём как о рослом и физически сильном, но при этом он ощущал с его стороны скорее угрозу, а не заботу. Он сказал, что его отец «всегда хотел побеждать», и при этом сам пациент, подобно отцу, получал удовольствие от шумных и скандальных игр и возни со своими детьми. Я заметил «Думаю, что столкновение со мной со мной создаёт для Вас множество значений. И я полагаю, что причиной тому – не просто высота как таковая». Пациент ответил: «Я бы мог обидеться и увлечься этим. Но у меня такое чувство, что мы с Вами вместе в этой комнате и в этом процессе и это помогает». И вот это долгожданная и пугающая первая встреча подошла к концу. Я сказал, что нужно остановиться. Кен сел. Он выглядел немного неуверенно. Потом он посмотрел на меня и, к моему удивлению, сказал: «Я не так уж плохо себя чувствую, но хотел бы поинтересоваться: не думали ли Вы о том, чтобы проводить меня до лифта?»
Момент Истины: мысль в действии
Я думаю, что здесь нужно остановиться, чтобы рассмотреть позицию аналитика, поскольку, в качестве упражнения, было бы полезно разобрать разные подходы со стороны аналитика к требованию пациента – во избежание недостатка предусмотрительности.
Такой мгновенный вопрос пациента предполагает какую-либо реакцию. Не существует способа «остановить мгновенье», чтобы продумать ответ. Если я замешкаюсь или если я скажу: «Ладно, погодите, давайте на секундочку поговорим об этом» или же «вероятно, Вы бы хотели сказать больше об этом чувстве», то я, конечно же, буду действовать определённым образом. И при этом нет возможности просто подумать, ничего не сделав, о сложных смыслах, что касаются меня и пациента. Общей смысл правила, весьма ценного для психоанализа – в том, чтобы непременно подумать перед тем, как действовать – в этом случае не помогает. Разумеется, не следует говорить: «Давайте подумаем над этим и завтра поговорим на эту тему и разберём её подробнее». Момент истины – здесь и сейчас. Удастся ли выразить что-нибудь о себе, о наших отношениях и о пациенте? И коль скоро мы не допускаем действий, линейно следующих за мыслями, то возможно, что бывают действия, пропитанные мыслями или размышлениями.
Имеет ли смысл спрашивать, как правильнее всего поступать аналитику в данной ситуации? Многие скажут «в зависимости от обстоятельств». Многие захотят побольше узнать о пациенте, его истории, его динамике, состоянии переноса и характере процессов на самой сессии. Я сообщил вам не так уж много из того, что знаю или знал – минимум из того, что «происходило в моей голове». Но даже если бы я мог объяснить все процессы, касающиеся пациента, которые можно было бы изложить на листе бумаги, то помогли бы они решить, какую позицию следует занять и что же делать с моим отношением? И возможна ли точная оценка состояния сознания пациента? А если возможна, то насколько её будет достаточно?
Неизбежно приходишь к выводу, что аналитику следует поступать просто в соответствии с тем, как относится к нему пациент – и допустить, что действия аналитика являются результатом сложных, лишь частью осознаваемых чувств и мыслей. В момент действия не существует резкого расщепления между тем, что выражается личностно и тем, что содержится в технических принципах или диагностических оценках. Экспрессивное участие и психоаналитическая дисциплина оказываются переплетены между собой. (Hoffman, 1992a). Если есть что-то наиболее правильное или наилучшее для аналитика, так это самая полная интеграция всех оценок этих отношений. С точки зрения супервизора или консультанта, например, соответствующая информация должна включать и характер переживаний аналитика. Предположим, что супервизор примет в расчёт вовлечённость аналитика в процесс. Супервизор может сказать: «Если мы знаем, что пациент, по-видимому, переживал то-то и то-то и что Вы (наблюдаемый аналитик) переживали вот это и вот это, то, может быть, было бы полезно поступить так-то и так-то?» Позвольте мне подчеркнуть, что я не утверждаю, будто моё «если мы знаем» защищено от всякой критики. В конце концов, со всеми те отношениями и перспективами мы работаем ради повышения вероятности появления определённых качеств: например, эмпатическое выслушивание, полное теоретическое понимание, критическая рефлексия собственной вовлечённости и так далее. И фактически, одной из целей настоящей статьи является передача моего собственного смысла оптимального аналитического отношения, который позволил бы обеспечить конструктивность процесса на уровне контрпереносных переживаний.
Некоторое обоснование: нехватка любви и пугающие импульсы в детстве
Конечно, как я уже упоминал выше, я выдал лишь малую часть информации о моём пациенте, которая имела отношение к моим действиям в тот момент. Фактически, всё, что я мог самостоятельно сформулировать в этот момент, не имело отношения к тому, что можно было извлечь из памяти, и являлось лишь осколками всего объёма информации, которой я обладал. То, что я мог бы вам передать, ещё более ограничивается соображениями конфиденциальности. И, наконец, любая информация как-то сортируется, образуя конструкт исторической линии особого рода, частный нарративный отчёт, имеющий отношение к данному случаю и дополняющий его (Schafer, 1992). С учётом этих обстоятельств, следует пролить некоторый свет на историю пациента.
Кен был единственным ребёнком. Его мать была сильно пьющей женщиной, отстранённой от своего малосимпатичного, сконцентрированного на самом себе мужа, болезненно переживавшей своё одиночество и часто погружающейся в депрессию. Когда пациенту было 15 лет, она покончила с собой, с помощью смеси наркотиков, пластикового мешка, надетого на голову и газа из горелки Бунзена, составлявшей химический набор, принадлежавший самому пациенту. В этот день пациент пришёл из школы и обнаружил дом запертым. Записка на дверях предлагала ему пойти к соседям и дождаться там прихода отца. Позднее сам пациент и его отец спустились в подвал через вентиляционное окошко и обнаружили там тело матери. При ней была записка, адресованная пациенту, которую тот зачитал: «Я должна была сделать это. Я не могла больше это выносить. Ступай и живи счастливо. Ты замечательный». Этим поступком мать создала для сына финал, который был не «достаточно хорошим», а катастрофическим - и оказавшим такое влияние на всю его оставшуюся жизнь. Отец пациента был продавцом. Он был очень нарциссичен, полон своеобразной бравады в духе мачо и не проявлял решительно никакой эмпатии и отзывчивости к потребностям пациента и его чувству уязвимости. Отцовская «соревновательность» была столь экстремальной, что часто оборачивалась подлинным оскорблением. Об этом говорит одна рассказанная пациентом история. Однажды, когда пациенту было около десяти лет, его отец играл с ним в баскетбол. Отец был выше, ему удавалось блокировать все броски сына и ему удалось выиграть со счётом 10 : 0. И в действительности Кен, который был тихим, спокойным и чувствительным человеком, любителем книг часто чувствовал, что отец не особенно его любит. Фактически, Кен полагал, что отец предпочитает ему двух племянников, любивших охоту и рыбалку – виды деятельности, вызывавшие отвращение у моего пациента.
Воспоминания Кена о его матери были скудны и ограничены. Поражало, что он ярко помнил части её тела, например, то, как они выглядели в ванной комнате – особенно её грудь, которая восхищала его. Он с большим трудом припоминал её лицо, не обращал внимания на трудности воспоминаний о тех чувствах, которые она в целом вызывала у него. К концу первого года анализа пациент вспомнил один эпизод из первых десяти лет жизни, когда мать пьяная без памяти лежала в своей кровати, а отец уехал из города по своим торговым делам. Сам пациент тогда подумал: «А почему я не могу заниматься с ней сексом и сделать её беременной? Может быть, это оживит её и сделает её счастливой?» Кен также осознавал своё желание смерти матери – и противился ему, так как понимал, что тогда он останется один со своим отцом. Много раз он с желанием и тревогой фантазировал о том, чтобы отец погиб в авиакатастрофе и не вернулся из своих путешествий. В это время он очень боялся отца. Однажды он отказался идти с ним в парк аттракционов из страха, что отец сбросит его с высоты «колеса обозрения» и он разобьётся насмерть.
Итак, возможно, что важнейшим аспектом атмосферы детства пациента можно охарактеризовать как опасность прорыва инцестуозных, отцеубийственных, материубийственных и детоубийственных импульсов. Мы воссоздавали картину его окружения, в котором он чувствовал себя наедине с опасным искушением. У него было такое ощущение, что он мог легко поддаться импульсам, разрушительным и для него самого, и для окружающих. Он чувствовал, что только его собственная воля удерживает его от гибельных действий – и эта воля не всегда принимала брошенный вызов. В результате он стал относиться к своим родителям как к манекенам. Впоследствии, подписав своим поступком отказ от всякой ответственности, его мать поставила сына перед ужасным выбором: Он мог попытаться продемонстрировать, что человеком могут двигать силы, им не контролируемые. Если он выбросится из окна (или, если точнее, если он уступит тому, что переживается как сила, выталкивающая его из окна), то он сможет сказать: «Вот как это было с ней. Она любила меня, но не смогла остановить себя». Но если он остановит себя мыслями: «Что же случится с теми, о которых я должен заботиться – включая моих детей?», то его будет продолжать мучить вопрос – почему же она не смогла или не должна была поступить так же ради него?
Дорога к лифту: переживание «лиминального» пространства
Давайте вернёмся к обращению Кена. Заметим, что оно было высказано после окончания «официального» времени. Теперь мы оказались в том временном промежутке, который случается в каждой аналитической сессии – между закончившимся формально выделенным временем анализа и моментом, когда пациент покидает офис. Я считаю этот момент особенно интересным, поскольку он находится одновременно и внутри, и вне рамок. Это примерно то же самое состояние, что было идентифицировано антропологом Виктором Тёрнером (1969) как «лиминальное». Тернер пишет: «Лиминальное, по сути, не находится ни здесь, ни там. Оно ни то, ни сё и находится вне позиций, выстроенных и принятых законом, обществом, соглашениями и церемониалом» (стр. 95). Далее Тёрнер раскрывает лиминальное как отражённое специфически в обрядах перехода определённых племенных культур, и то, что им сказано, может быть обобщено и в отношении прочих аспектов социальной жизни (Fourcher, 1975). И действительно, базовая диалектика предполагает, что в основании условий лиминальности лежит некая глубинная социальная жизнь. Такова диалектика спонтанной, выравнивающей родственности, которую Тёрнер называл “communitas” и которая структурирована в соответствии с иерархическими ролевыми отношениями родства. Цитируем далее самого Тернера:
«Наблюдаются две основных модели человеческой взаимосоотнесённости: отношения сопоставленные, наложенные друг на друга и отношения перемежающиеся. Первая модель общества – это структурированная, дифференцированная и часто иерархическая система политико–законодательно-экономических позиций, включающая многие виды ценностей и выделяющая людей в терминах «более» или «менее». Вторая, дающая о себе знать лиминальным периодом, относится к неструктурированному обществу или к обществу рудиментарных структур и относительно недифференцированных communitas, сообществ или даже союзов равных индивидуумов, вместе подчиняющихся при проведении ритуала общему авторитету старших (стр. 96). …Для индивидуумов и групп социальная жизнь является типом диалектического процесса, включающего в себя успешный опыт высшего и низшего, communitas и структуры, разнородности и дифференциации, равенства и неравенства. (стр. 97)
И далее, как бы подтверждая моё личное видение аналитического процесса, Тёрнер пишет:
«Мудрость заключается в том, чтобы находить точные соотношения между структурой и communitas именно в данных обстоятельствах времени и места и принимать каждую модальность по мере её первостепенной необходимости, не отвергая другую и не цепляться за выбранную без достаточной к тому необходимости» (стр. 139)
Итак, когда время сессии подходит к концу, появляется лиминальная зона, которая «ни здесь, ни там». Я полагаю, что считать её таковой следует не только из моей собственной прихоти, но скорее потому, что она более ясно высвечивает диалектику между ритуалом и спонтанностью в процессе как целом. Эта стратегия аналогична изучению так называемых «нормальных» ментальных процессов с помощью изучения психопатологии. И в таком случае мы имеем дело не только с периодом, проведённым в офисе после того, как время вышло (иронически обозначаемым как часть обычной аналитической рутины), но и будущим временем, проведённым пациентом вне стен офиса. Одна из двух этих лиминальных зон более вынесена за пределы ритуала, чем другая, и личностно-выравнивающий аспект моих взаимоотношений с Кеном высвечивается (и частью выделяется) более явно из определённых ролевых иерархически определённых отношений, что и приводит к повышению напряжения, проживаемого более остро, чем обычно.
Я ответил на запрос Кена немедленно – просто сказав: «Разумеется» - и мы прошли до лифта. Я немедленно почувствовал невозможность проявления всякой упёртости или даже просто соблюдения ранее установленных рамок, поскольку ведь и сам Кен проявил толерантность, придя в этот офис. При этом я знал, что сама идея встречи именно в этом офисе изначально была инициирована мной. И дело не в том, что позже он сам перехватил инициативу. Я весьма рисковал, предлагая ему это – и полагаю, что он почувствовал бы не только разочарование, но даже и унижение, если бы я ему отказал. Конечно, я не собирался, подобно его отцу, блокировать его броски во время игры в баскетбол. Мне казалось, что опасность от такого шага – нечто большее, чем просто последствия уступки пациенту. И поскольку требование это было весьма необычным, я решился на то, чтобы проявить определённую творческую мудрость, восполнив нехватку сомнения и уважения. С другой стороны, у меня со временем сложилось впечатление, что пациент способен выдержать такого рода требование. Так или иначе, стоя в холле перед лифтом, мы немного переговорили с Кеном о лифтах – о преимуществах типов «экспресс» и «локальных» (останавливающихся на каждом проходимом этаже) и так далее. После пары минут ожидания дверь открылась и Кен ступил внутрь. Мы пожали друг другу руки и дверь начала закрываться. Такое расставание не было для нас обычным делом. И я не знаю, кто из нас первым вышел из этой ситуации.
Прежде чем рассмотреть переживания пациента на сессии следующего дня, я бы хотел немного остановиться на эпизоде у лифта – как на примере «экстра-аналитического» взаимодействия. Как можно концептуализировать характер взаимодействия в холле? Внешне это было вполне светское общение. Такая короткая малоинтересная беседа. Но по мере ожидания мы ощущали в воздухе какое-то малозаметное напряжение, лёгкое беспокойство, ощущение того, что происходит нечто сверх того, что ожидалось. Следует ли говорить, что, в идеале, аналитик должен чувствовать себя в такой ситуации вполне комфортабельно? Следует ли говорить, что пациент будет чувствовать себя тем комфортнее, чем ближе окончание анализа? Лично я считаю, что, несмотря на специфичность личностей участников и несмотря на количество и качество аналитической работы, под всем этим слоем существовал остаток напряжения, который, как казалось, здесь, в этом холле вышел за пределы психоаналитической рутины времени, места, роли и заданного ролевого взаимодействия. Аналитик вышел из тени своей аналитической роли и дал возможность взглянуть на себя как на человека – такого же, как и сам пациент, такого же ранимого физического и социального существа. (Примечание 4: Это высшее ощущение визуальной доступности может также переживаться и на обычных сессиях – если, например, аналитик подойдёт закрыть окно или подвинуть мебель или поменять место, где он сидит). В такой момент, по терминологии Тёрнера, свойственное communitas чувство равностности и взаимности выходит на передний план, отодвигая на задний структуры, определяющие ролевые иерархические отношения. Это меняющиеся местами фон и фигуры как будто чувствуют некую конфликтность, поскольку обе части достаточно важны при невидимости аналитика. Способность аналитика к грядущему завершению и к конструктивному вынесению экспертной оценки возрастает по мере его защищённости от нарциссического осуждения – как следствия приложения усилий по сохранению анонимности. Этот аспект ритуала даёт аналитику особые права в отношениях с анализандом. И помимо этого обоснования, для подтверждения такой власти существует ещё и иррациональный компонент, некий элемент мистики, наделяющий аналитика особой силой. (Примечание 5: «Особые права» и «мистику» следует понимать иронически, поскольку они в значительной степени уже истасканы нашей культурой и поскольку в рамках самого процесса подвержены самому критическому рассмотрению при анализе переноса). Лишь с помощью магического приращения силы аналитик получает шанс вести сражение с патогенными объектными отношениями, в достаточном количестве накопившимися в пациенте, прежде чем сам пациент начнёт думать, или, что важнее, думать критически. И только относительная автономность аналитика позволяет пациенту наделять аналитика магической силой – или, выражаясь мягче, силой и властью всеведущего, всемогущего и любящего родителя.
Итак, нет ничего удивительного в том небольшом напряжении, что сопровождало нашу беседу у лифта. Однако было бы ошибкой заявлять, что эта особая власть аналитика, включая как рациональный, так и иррациональный компонент, в этих обстоятельствах оказалась размыта. Давайте не будем забывать, что перемена фигур и плана вовсе не означает, что одна часть диалектики приносится в жертву другой. Скорее два этих полюса (один – это спонтанность, уравненность, неформальное участие, а другой – усиление власти, ролевые отношения, формальное участие) продолжают работать в тандеме, синергетически, оказывая влияние друг на друга. На личностном уровне отыгрываются многие темы отношений, замечавшиеся мною и здесь и там – и пациент может осознать это на месте или ретроспективно. С одной стороны, это разновидность трансгрессии, когда я присоединяюсь к пациенту (и что идёт в ущерб отношению к психоаналитическим авторитетам, так сказать, «старейшинам племени», а также тому отношению к этим авторитетам, что интернализировано мною (а возможно, и пациентом) как психоаналитическое осознавание). Однако у меня есть ощущение, что такого рода трансгрессия – это, так сказать, меньшее зло, на которое можно закрыть глаза (а возможно, даже – это нечто конструктивное). Мы оба знаем, что на следующий день нам следует оставаться в рамках аналитического сеттинга, и оба ожидаем окончания этого вынужденного перерыва, когда это относительно «безрамочное» состояние, как назвал его Grotstein (1993), будет подвергнуто самому тщательному психоаналитическому исследованию. В таком случае мы сможем разобрать скрытые значения нашего взаимодействия по пути к лифту – как если бы они были частью проявленного содержания сновидения (Kern, 1987).
Частично воодушевлённые этим ожиданием и самим осознаванием этой трансгрессии, мы попытались воссоздать некатастрофическую трансгрессию, то есть неинцестуозное, несуицидальное, неубийственное нарушение правил. Мы стремились дифференцировать эти болезненные события, начиная с совместного подхода к окну не 22 этаже, и ещё ранее – с той инцестуозной бездны, что была связана с матерью, с желанием убийства отца, убийства матери, с желания быть убитым отцом, с желанием того, чтобы мать убила себя. В этих сценариях пациент даже может быть в роли родителя или ребёнка, отодвигая аналитика на некоторое вспомогательное место. Все эти возможные дифференциации - в ходе которых, как можно надеяться, из тени прошлого всплывёт что-либо важное – все эти возможности обладают особой силой. И не только потому, что их можно или следует понять аналитически, но и потому, что на заднем плане постоянно даёт о себе знать фигура аналитика, участвующего в них и тем самым подтверждающего их. Усиливая понимание пациентом того, что, как выразился Кен «здесь мы вместе», момента наличия рядом такого же человека, как и сам пациент; доверяя сознательному суждению пациента; переходом за пределы комфортабельности (что соответствует переходу пациента на новый уровень – когда он решился придти в мой новый офис); уделяя пациенту некоторое новое время, не оплаченное им; одним словом, всеми этими действиями и прочими – схожими с ними; оперируя покрывалом властной таинственности, приданной мне на основании ритуализованности процесса, я получил реальный шанс преодолеть душеразрушающие импульсы поведения пациента. Я получил возможность дотянуться до пациента с посланием: «Ты достойный человек. Ты имеешь право жить полной жизнью. Ты не должен дать себя сжечь заживо на всех этих дровах прошлого. Твои чувства действуют. Ты заслуживаешь уважения как уникальная личность. Ты смог воздействовать на меня, не разрушив ни меня ни себя. Твоё желание, даже противоречашее чему-то там, конвенционально санкционированному, имеет право на существование – и оно не обязательно влечёт за собой смерть. В нём может быть и больше хорошего, чем плохого». (Примечание 6: Это место похоже на то, что писал Strachey (1934/1969) о терапевтическом воздействии переменных интерпретаций посредством принятия аналитиком «ид-импульсов» пациента.) В итоге, я оказался готов предложить пациенту глубочайшее признание и подтверждение. Однако трансформирующее воздействие оказало не один только этот поступок, но постоянная борьба с напряжением, возникающим между спонтанным стремлением отреагировать, приверженностью психоаналитическому ритуалу и постоянными попытками, говоря словами Виктора Тёрнера, «принять всякую модальность во всём её блеске, не отвергая прочую» (стр. 139).
А теперь давайте вернёмся к частностям процесса и рассмотрим переживания пациента в этом эпизоде – как он сообщил об этом на следующий день в условиях сравнительного комфорта университетского офиса.
Отзывчивость пациента: совместное раскрытие потребностей и желаний
«Когда я попросил Вас проводить меня до лифта, я бы не удивился, если бы увидел Ваше раздражение. Но Вы вели себя очень дружелюбно и помогли мне добраться до лифта. У меня были весьма смешанные чувства, когда я собирался попросить Вас об этом, поскольку на самом деле я чувствовал себя вполне нормально. Это всё не было необходимо. Я не чувствовал себя ослабевшим и не нуждался в том, чтобы Вы довели меня до лифта. При этом я боялся, что если не попрошу Вас, то это чувство затопит меня в самую последнюю минуту. Поэтому я осознавал, что, вероятно, я немного проверял Вас на проявление мягкости ко мне. Мне это не кажется предосудительным. Но может, это немного нечестно». Я спросил: «Планировали ли Вы это заранее?» Кен ответил: «Да, на случай непредвиденных обстоятельств. Но потом это стало чем-то вроде суеверия». Я сказал: «Тогда получается, что это было важно само по себе – чисто как желание, чтобы я пошёл с Вами». Кен ответил: «Да, и никак не оправдывалось моим тяжёлым состоянием».
Затем пациент выразил интерес к тому, как продвигается моя карьера. Он беспокоился о том, как отнесутся к этой прогулке до лифта мои коллеги – если узнают о ней. Также его заботила искренность моего поступка. Может быть, он имел целью самовозвеличивание и произведение впечатления на остальных – с тем, чтобы иметь возможность поздравить себя с независимостью от мнения прочих. Он полагал, что, возможно, его сомнения являются следствием его недоверия к собственным родителям. Он вырос, никогда не будучи уверенным в том, что его благополучие хоть как-то их волнует. Казалось, что мать довольна его отличными оценками, но почему-то не хотела рассказывать об этом никому другому. Таким образом, эти отличные отметки стали чем-то вроде их общей тайны, в которой он виноват и секретного подарка ей от него. Следующая его ассоциация была такой: «Вы знаете, со мной происходило что-то слишком сексуальное. Я отыскал девчоночье платье, переодевался и играл в сексуальные игры с соседской девочкой. Мы запирались в кладовке, снимали трусики и показывали себя друг другу. Дом был таким маленьким. Как могла моя мать не знать, что происходит в дальней спальне?».
В этом эпизоде было поднято много тем. Но я хотел бы подчеркнуть тот факт, что пациент спонтанно обнаруживает возможность того, что его поведение было манипулятивным после того, как я удовлетворил его просьбу. В результате он пришёл к тому, что, возможно, речь шла о замаскированных эдипальных желаниях, стремлению подвергнуть опасности мой «брак» с аналитическим сообществом как потребности в развитии. Однако он также заявил, что если бы не спросил, то «его бы затопило в последнюю минуту». Легко представить, что он мог бы и запаниковать – если бы в ответ на его запрос я бы сказал «нет». Я полагаю вероятным ощущение, что в этом требовании было нечто сомнительное, что пациенту удалось сформулировать ещё меньше, чем мне. И, таким образом, уступка требованию пациента способствует появлению чувства, что, возможно, это требование было не так уж необходимо, а вот отказ – наоборот, усилит его (требование). И даже признаки нежелания могут привести к ощущению, что вот, мол - мне отказывают в помощи, когда я так отчаянно в ней нуждаюсь. Можно сказать одно: способ, которым аналитик реагирует на такого рода переживание, создаётся или даже конструируется в зависимости от состояния пациента в настоящий момент. Одно из основных положений течения «конструктивизма» в психоанализе говорит как раз об этом, а именно: вакуум в отношениях создаётся не переживанием пациента, а скорее ожиданием того, что должен сделать (или не сделать) аналитик (Hoffman,1991; Mitchell, 1991). В этом смысле и создаётся взаимодействие переживаемого участниками, а не только в смысле интерпретаций изложенного по принципу: «после того, как всё произошло». Помимо того, существует ещё и активная конструкция самого изложения произошедшего. (Примечание 7: Здесь не имеется в виду закулисная причинность. Тема создания переживания развивается по мере самого взаимодействия, что и было названо мною аспектом «ожидаемости» в конструктивизме.
То, что пациент говорит о близко знакомых аспектах своего желания, а затем переходит к ассоциациям с «запретными» сексуальными действиями периода своего детства, вызывает особый интерес, поскольку весь эпизод разворачивается на фоне борьбы между мной и пациентом, в ходе которой я обычно предполагал, что его симптомы частично должны касаться неразрешимого конфликта между сексуальностью и агрессией, а он же полагал, что его проблемы имеют более простое происхождение, имея своим началом не удовлетворённое чувство любви и привязанности. Однажды он подытожил два года аналитической работы, заявив, что сердцевиной всего, чему он научился в анализе, это то, что он хотел, чтобы люди любили его. И эта формула, как можно видеть, намного короче по сложности и глубине, чем мои собственные интерпретативные разработки. Иногда Кен самым безучастным образом, будто даже скучая, рассказывал о необычных, пробуждающих воспоминания снах, полных образов секса и насилия. Между тем меня просто распирали идеи по поводу того, что бы это значило. Мы приблизились к пониманию этой сцены как отыгрывания, в котором пациент вёл себя подобно своей соблазнительной, но вялой, малоосознающей, полупьяной матери, а я находился в это время на его месте, будучи заброшен, оставлен один на один со своими психоаналитическими «влечениями». И, если попытаться изложить это схематически, я был поставлен перед дилеммой: Я мог активно давать интерпретации и выглядеть кем-то вроде насильника или же я мог вести себя более пассивно и понимающе, в результате чего воспринимался бы как партнёр, который, проявляя доброжелательное пренебрежение, позволяет пациенту вести себя так и далее. Тогда я бы напоминал его собственную, мало что понимающую и бесчувственную мать.
Можно добавить, что Кен проявлял большой интерес к психоанализу и читал довольно много Фрейда и Кохута. Однако он никак не мог классифицировать меня, поскольку хотя ему и было ясно, что я не являюсь последователем Кохута, я всё же не мог разделить его предубеждений относительно Фрейда. Мне было приятно, что по ходу анализа он, похоже, пришёл к пониманию самого себя и к некоторого рода интеграции двух перспектив, отражающей нечто большее, чем моя собственная точка зрения. Однако, к моему разочарованию, он продолжал полагать, что сэлф-психология могла бы быть включена в пределы той интеграции, которой мы добились. И вот таким образом мы выработали определённый компромисс, хотя, честно говоря, до сих пор по-разному смотрим на категорию здоровья.
Экзистенциальная и симптоматическая паника
Несложно отнести панику, проявляемую пациентом, по части симптомов, каждый из которых может быть интерпретирован самым разным образом. Один из них, уже упомянутый выше отражал чувства Кена, вызванные различными травматическими событиями и темами его жизни, которые не могли быть отыграны ни им самим, ни его близкими и привели к появлению необычно деструктивных импульсов. Можно сказать, что пациент испытывал опасение в любой момент потерять ощущение собственной человечности, чувствовал, что он в любой момент может стать роботом, монстром, чрезвычайно разрушительным животным, влекомым лишь инстинктами. Интересно, что с самого начала он сказал мне, что рад видеть в моём книжном шкафу книгу Кохута, поскольку он не хотел бы, чтобы его воспринимали как «связку влечений». Пациента преследовали всякие ужасающие образы. Один из них был образом женщины, у которой внешне совершенно обычная внешность содержала механический аппарат, скрытый кожным покровом. Другие образы, преследовавшие его – это отвратительные, уродливые и покрытые слизью рептилии, которых трудно было сосчитать. Он чувствовал отвращение ко всем этим образам, но никак не мог избавиться от них. Силу, которая заставляла вновь и вновь впадать в эти кошмары, вязнуть в инцестуозных силках его матери, постоянно звавшей его из могилы, можно сравнить только с силой земного притяжения.
В процессе переноса у пациента проявилась паника, суть которой содержалась в конфликте между тем, чтобы принадлежать мне, с одной стороны, и неистовыми соревновательными амбициями – с другой. Центральной задачей явилось разделение возможности моего доброкачественного влияния (с помощью оценки интерпретаций, впитывания моего отношения к нему, и благодаря селективной идентификации) и того, что, как мне казалось, бессознательно переживалось пациентом как выхолащивающее гомосексуальное предложение. (Примечание 8: Этот вопрос имеет отношение к тому, что Фрейд называл «биологическим основанием», отречением от фемининности, которое у мужчин принимает форму невозможности позволить себе попасть под влияние аналитика (предположительно, мужчины), поскольку такое влияние приравнивается к кастрации). Дополнительная задача состояла в том, чтобы дифференцировать выражение собственных здоровых амбиций и соревновательность в наших отношениях от стремления к убийству. Порой определяющая бессознательная парадигма заключалась в том, чтобы «убить или быть убитым» или «изнасиловать или быть изнасилованным», что символически отражает конфликт внутри пациента – между высказыванием и пассивным слушанием. Иногда пациент чувствовал потребность оборвать мою речь, блокировать мои «выпады», как если бы они имели форму полновесной панической атаки. Как я говорил, он поднимал в таких случаях руку и говорил: «Остановитесь, пожалуйста». После чего, вздрагивая, переворачивался лицом к кушетке.
Это лишь некоторая динамика, лежащая в основании симптомов. Но если вдуматься, эта паника Кена является лишь симптомом, скрывающим некие универсальные, экзистенциальные включения. Симптомы часто считаются формой ошибочной оценки того, что возможно в настоящем, соувязанного с пережитым опытом. Этот опыт не был оптимальным и необходимым для успешного развития. Многие утверждают, что эти трудности можно облегчить по ходу анализа, комбинируя новое понимание и опыт правильного межличностного общения – опыт, который облегчает развитие и устраняет саму потребность в симптоме как в психологической категории. Даже если мы думаем о действиях терапевтического порядка в анализе не просто как о проявлении бессознательной логики, но скорее как об открытых переговорах и о рассмотрении новых способов существования в мире, то вовсе не следует в связи с этим полагать дорогу к выздоровлению, так сказать, ведущей к самообману. Это не просто способ сделать бессознательное сознательным. Мне кажется, что в этой парадоксальной идее содержится зерно истины.
Человеческое осознавание приносит и понимание того, что забота о себе и других влечёт за собой не только риск утраты, но и абсолютное знание о её неизбежности. Вызов, принимаемый нами, состоит в том, чтобы жить даже при том, что мы знаем – эта жизнь ведёт нас на край обрыва и нет способа его избежать. (Примечание 9: Приверженец Ранка Jessie Taft(1933/1962) писал: «Короче говоря, возможно, что проблема человека состоит не более, чем в следующем: «Если нельзя жить вечно, то стоит ли жить вообще?» (стр. 13)). Кен прав: мы идём к тому, чтобы выпрыгнуть из окна. Это чувство, основанное на тревоге катастрофы, полностью обезоруживающем ужасе, всегда рационально. Иррационально скорее его отсутствие. (Примечание 10: К сожалению, Фрейд при строительстве своей теории не относился к тревоге смерти серьёзно. И это упущение имеет все признаки такой защиты, как отрицание. (Becker, 1974; Hoffman, 1979). Тогда получается, что для того, чтобы наслаждаться жизнью и вкладываться в неё, нужно каким-то образом избегать мыслей о смерти – что и происходит, когда тебя ведут, как слепого или когда ты вжимаешься лицом в спинку кушетки аналитика. Конечно, мы можем наблюдать здесь некую ироничность - когда иррациональное становится рациональным, тогда только мы и признаём, что это и был самый разумный способ действий. Так и идёт полным ходом выстраивание наших «замков из песка» (Mitchell, 1986), поскольку альтернатива этому занятию приводит нас к головокружению от бессмысленности. Полностью осознавая его неявное присутствие, мы, тем не менее, вынуждены отворачиваться от собственной смертности и от навязчивого чувства собственной незначительности – и всё для того, чтобы иметь возможность жить вообще. Универсальный плохой объект для всех нас находится где-то не здесь, не имея отношения к человеку. Чтобы сразиться с ним, мы собираемся в группы, в семьи, в сообщества, в культуры – чтобы создать и поддерживать наше чувство того, что мы чего-нибудь да стоим. Эти трагические усилия, так же свойственных человеку, как и стремление вить гнёзда – птицам, выражаются частично и в том, что мы наполняем тела и души наших детей любовью – ещё до того, как они приобретут способность думать критически. Мы запираем их способность к самооценке так, чтобы они смогли противостоять нападкам рефлектирующего осознания и вдобавок присоединиться к нам в деле созидания некоторого рода поддерживающей реальности. (Berger and Luckmann, 1967; также см. Nagel (1986).
Такое запирание самооценки – это именно то, что мой пациент, Кен, не смог в достаточной мере получить от критикуемых им самим авторитетов (а именно: своих родителей) в тот самый период, когда он более всего нуждался в том, чтобы ему открывали этот мир. Он не получил достаточно любви и подтверждения, которые бы в этой фазе смягчили бы осознавание пустоты, окружающей нас всех. И, в конце концов, его мать, неизбежно следуя своему невыразимому страданию, убрала щит своего присутствия (пусть и неоднократно пробитый, но всё же хоть как-то защищавший от жуткой реальности безразличной вселенной). Вместо этого она оставила ему разрушительное послание, которое ничего не объясняло, но выглядело лишь насмешкой. В этом письме можно увидеть, насколько слаба прототипическая связь между матерью и ребёнком и, вместе с тем, всю слабость детского чувства самости. Как бы искренни ни были её интонации, открытое материнское признание «ты замечательный», (тайно содержащее «ты ничтожество») было посланием, подтверждающим, что решительная (хоть и неявная) поддержка чувству смысла и ценности, переживаемого человеком, не является каким-то божественным откровением свыше. Скорее, это не более, чем чисто человеческая конструкция, привязанная к жизни и дающая возможность строить и разрушать. И вместе с этим немедленно осознавать, что наше чувство самости частично иллюзорно. Если, как писал Mitchell (1986) «нарциссизм влечёт за собой приверженность иллюзорным ценностям» (стр. 108), то можно спросить – приверженность каким ценностям не является иллюзорной? (Примечание 11: См. как Mitchell (1986) развивает мысль Winnicott'а о выходе навстречу надежде» в анализе (стр. 115)).
Перед лицом всесокрушающей реальности смерти остаётся лишь отвернуться от неё, чтобы утвердить жизнь – и такой способ утверждения (помимо того, что вкладывается в ребёнка родителями) зачастую влечёт за собой нечто вроде магического ритуала. Проведение обрядов захоронения похоронными службами и прочие ритуализованные аспекты траура в социальных практиках ясно предстают перед нами как попытки комбинировать опору в печали с поддержкой обвинений в адрес того, кто отнял – что и придаёт смысл обращению к жизни. Сам Фрейд, несмотря на свой рационализм, пришёл к необходимости признания иррационального компонента в терапевтическом воздействии психоанализа. В Новых лекциях по введению (The New Introductory Lectures (1933)) в том же самом абзаце, где написано: “Где было ид, там станет эго», Фрейд обсуждает психологическое влияние «мистических практик» и комментирует их (несомненно, с некоторым недовольством) так: «Можно предположить, что терапевтические усилия психоанализа избрали схожую линию обращения» (Выделено мною – И.Х.)
Фрагменты завершения
Я попытаюсь закончить, рассказав вам о некоторых интересных сновидениях Кена, увиденных им в завершающей фазе анализа. Месяцев за пять до окончания он рассказал о сновидении, в котором он гулял по полю «на которое выпустили множество животных из зоопарка: армадиллов (южноамериканских броненосцев) и какое-то большое чешуйчатое животное вроде муравьеда. Оно было покрыто большими кусками кожи. Эти куски так напоминали чешую, что я не мог увидеть морду животного. Мне это показалось отвратительным». На той же самой сессии он рассказал о другом сне, в котором он прогуливался по улочке в центре города, испытывая возбуждения и желание мастурбировать. Он чувствовал, что был близок к оргазму, но прежде всего ему необходимо было найти женщину, с которой он мог вступить бы в визуальный контакт, кого-то, кто посмотрел бы на него с теплотой и живой выразительностью. В этих сновидениях мы можем видеть напряжение между ужасом пациента перед бессмысленной жизнью плоти и его поисками способа интегрировать свою сексуальность в межличностные отношения и личную целостность.
Что касается тех трудностей, с которыми встретился пациент, пытаясь позволить мне помочь ему достичь такой интеграции, то незадолго до того, как пациент видел эти сны, он попробовал экзотическое блюдо – рыбу с личинками каких-то фруктовых бабочек. Он сначала взял этот гарнир в рот, но затем выплюнул, почувствовав отвращение и рвотные позывы. После этого мы говорили об отвращении пациента к возможности инкорпорировать хоть что-нибудь из того, с чем я к нему обращаюсь – возможно, из-за специфической манеры интерпретации, включающей в себя сексуальный конфликт, который, вообще говоря, как мужчина и предложил ему. И примерно за месяц до окончания пациент рассказал мне о следующем сновидении:
«Я спустился в подвал за дрелью. Во сне подвал выглядел как крепость. Там была крепкая дверь на заклёпках с амбарным замком. Кто-то сверлит в ней отверстие. И вот я стою у этой двери, думая, что я почти увидел отверстие, проделанное сверлом. И я думаю, что там, за дверью – это Вы. И я думаю, что если я вложу палец в образовавшееся отверстие, то Вы узнаете, что я – по ту сторону и что я жив. И я думаю, что это опасно. (Смех). То, что я говорю, получилось так фаллично. Я не знаю размеров сверла. Если Вы находитесь слишком близко к двери, то сверло может войти в Ваше тело. Появляется страх, хотя я знаю, что, вроде бы, всё в порядке».
Итак, здесь пациент идентифицируется со своей матерью и при этом борется за отделение от неё. Он в подвале, где она покончила с собой, а я нахожусь снаружи – возможно, так же, как и он, когда он пришёл из школы и обнаружил дверь запертой. Но теперь проводится нечто вроде спасательной операции. И для того, чтобы спастись, установить контакт, он должен использовать фаллический объект, он должен ответить на мои попытки пробиться к нему. Делая это, он должен либо преодолеть чувство того, что этот контакт неизбежно оказывается сексуален, либо как-то избавиться от угрозы, составляемой агрессивным и сексуальным измерением нашего контакта. Наконец, он должен позволить мне коснуться его, несмотря на то, что чувствовал себя совершенно неспособным «достучаться» до своей матери. Ему пришлось преодолеть потребность в привычном самопрощении, когда он доказывал себе, что подобное «пробуждение» просто невозможно.
И, в добавление к этой моей сегодняшней теме, надо сказать что этот момент контакта в сновидении привёл к переходу за привычные границы. Кто-то разрушает подвал дома Кена. Отовсюду идёт вторжение и он не находит места где бы он мог спрятаться. Закон нарушен, частная территория пациента подверглась насильственному вторжению. Разумеется, это не может считаться прецедентом и установлением новых правил жизни. Замок на дверях установлен ради безопасности, для того, чтобы суметь подобрать окружение, среди которого можно было бы жить с некоторым подобием безопасности – пусть даже это окружение даёт лишь иллюзию такой безопасности, когда мы можем избежать ужаса аннигиляции. Но бывают случаи, когда наша «система безопасности» достигает «точки невозврата» - и тогда её нужно деактивировать, хотя бы временно. Так же происходит и в рамках анализа. Он проводится с тем, чтобы защитить нас, чтобы создать окружение, благоприятствующее как объяснению смыслов, так и утверждению системы ценностей. Но здесь возникает ещё и тёмная, удушающая сторона, особенно при чересчур серьёзном отношении и рьяном усердии. Таким образом, идеальное окружение, способное поддерживать нас, становится таковым, если рамки сами выполняют роль конструкции, а набор ритуальных установок обогащается интеграцией с личностным подходом аналитика, его спонтанным участием. Такое участие иногда принимает форму ограниченного нарушения рамок, погружением в лиминальное пространство, хотя, обобщая, можно сказать, что при этом используются качества естественности и спонтанности в смешении с ритуализированными, ролеопределёнными аспектами процесса. И тогда анализ становится моделью жизни, диалектически обогащённой погружением в переживания и рефлексией их смысла (Becker,1973,стр.199). Для аналитика это влечёт за собой интеграцию бытия с пациентом как с дружески расположенной личностью и к тому, чтобы разделить с ним общую ранимость. Получается, что аналитик, идеализируемый и превозносимый культурой и пациентом, получает власть пробудить в пациенте чувство личной значимости и достоинства – и тем самым получает шанс преодолеть самые глубокие раны детства, даже если они были вызваны жесточайшими условиями человеческого существования.
Дополнение
На последней сессии Кен принёс мне подарок - каменную фигурку, напоминающую о времени, когда он со своим отцом собирали подобные окаменелости. Он в первый раз рассказал мне об этих воспоминаниях и о тех нескольких памятных и дорогих ему эпизодах, проведённых им со своим отцом. Этот подарок, как интерпретировал его сам пациент, символизировал аналитические раскопки. Он был сопровождён замечанием о дальности той дистанции, что потребовалось пройти, чтобы отказаться от «завершения», оставленного ему матерью. В частности, Кен сказал: «Я не могу описать всё, что вы значите для меня. В любом случае Вы знаете это. Я собираюсь попробовать подпустить Вас к своей жизни». После того, как я сказал, что время закончилось, мы попробовали остаться в лиминальном пространстве – в том промежутке, когда мы обы были и «вне», и «внутри» анализа. Когда я коснулся руки Кена, чтобы пожать её, он сказал: «Если вы не возражаете, я Вас обниму». Мы обнялись и попрощались, обозначив тем самым совместное удачное завершение и последней сессии, и всего анализа.